заснут, тут у них работа.
Я всё время думал о человечках. Я хотел взять тряпочку, вроде маленького коврика, и положить около дверей. Намочить тряпочку чернилами. Они выбегут, не заметят сразу, ножки запачкают и наследят по всему пароходику. Я хоть увижу, какие у них ножки. Может быть, некоторые босиком, чтобы тише ступать. Да нет, они страшно хитрые и только смеяться будут над всеми моими штуками. Я не мог больше терпеть.
И вот я решил непременно взять пароходик и посмотреть и поймать человечков. Хоть одного. Надо только устроить так, чтобы остаться одному дома. Бабушка всюду меня с собой в гости таскала. Всё к каким-то старухам. Сиди — и ничего нельзя трогать. Можно только кошку гладить. И шушукает бабушка с ними полдня.
Вот я вижу — бабушка собирается: стала собирать печенье в коробочку для этих старух — чай там пить. Я побежал в сени, достал мои варежки вязаные и натёр себе и лоб и щёки — всё лицо, одним словом. Не жалея. И тихонько прилёг на кровать.
Бабушка вдруг хватилась:
— Боря, Борюшка, где ж ты?
Я молчу и глаза закрыл. Бабушка ко мне:
— Что это ты лёг?
— Голова болит.
Она тронула лоб.
— Погляди-ка на меня! Сиди дома. Назад пойду, малины возьму в аптеке. Скоро вернусь. Долго сидеть не буду. А ты раздевайся-ка и ложись. Ложись, ложись без разговору!
Стала помогать мне, уложила, увернула одеялом и всё приговаривала: «Я сейчас вернусь, живым духом».
Бабушка заперла меня на ключ. Я выждал пять минут: а вдруг вернётся?
Вдруг забыла там что-нибудь? А потом я вскочил с постели как был, в рубахе. Я вскочил на стол, взял с полки пароходик. Сразу, руками понял, что он железный, совсем настоящий. Я прижал его к уху и стал слушать: не шевелятся ли? Но они, конечно, примолкли. Поняли, что я схватил их пароход. Ага! Сидите там на лавочке и примолкли, как мыши. Я слез со стола и стал трясти пароходик. Они стряхнутся, не усидят на лавках, и я услышу, как они там болтаются. Но внутри было тихо.
Я понял: они сидят на лавках, ноги поджали и руками что есть сил уцепились в сиденья. Сидят как приклеенные.
Ага! Так погодите же. Я подковырну и приподниму палубу. И вас всех там накрою. Я стал доставать из буфета столовый нож, но глаз не спускал с пароходика, чтоб не выскочили человечки. Я стал подковыривать палубу. Ух, как плотно всё заделано!
Наконец удалось немножко подсунуть нож. Но мачты поднимались вместе с палубой. А мачтам не давали подниматься эти верёвочные лесенки, что шли от мачт к бортам. Их надо было отрезать — иначе никак. Я на миг остановился. Всего только на миг. Но сейчас же торопливой рукой стал резать эти лесенки. Пилил их тупым ножом. Готово, все они повисли, мачты свободны. Я стал ножом приподнимать палубу. Я боялся сразу делать большую щель. Они бросятся все сразу и разбегутся. Я оставил щёлку, чтобы пролезть одному. Он полезет, а я его — хлоп! — и захлопну, как жука в ладони.
Я ждал и держал руку наготове — схватить.
Не лезет ни один! Я тогда решил сразу отвернуть палубу, туда в серёдку рукой — прихлопнуть. Хоть один, да попадётся. Только надо сразу: они уж там небось приготовились — откроешь, а человечки прыск все в стороны. Я быстро откинул палубу и прихлопнул внутри рукой. Ничего. Совсем, совсем ничего! Даже скамеек этих не было. Голые борта. Как в кастрюльке. Я поднял руку. Под рукой, конечно, ничего.
У меня руки дрожали, когда я прилаживал назад палубу. Всё криво становилось. И лесенки никак не приделать. Они болтались как попало.
Я кой-как приткнул палубу на место и поставил пароходик на полку. Теперь всё пропало!
Я скорей бросился в кровать, завернулся с головой.
Слышу ключ в дверях.
— Бабушка! — под одеялом шептал я. — Бабушка, миленькая, родненькая, чего я наделал-то!
А бабушка стояла уж надо мной и по голове гладила:
— Да чего ты ревёшь да плачешь-то чего? Родной ты мой, Борюшка! Видишь, как я скоро?
Она ещё не видала пароходика.
Пудя
Теперь я большой, а тогда мы с сестрой были ещё маленькие.
Вот раз приходит к отцу какой-то важный гражданин. Страшно важный. Особенно шуба. Мы подглядывали в щёлку, пока он в прихожей раздевался. Как распахнул шубу, а там жёлтый пушистый мех, и по меху всё хвостики, хвостики… Черноватенькие хвостики. Как будто из меха растут. Отец раскрыл в столовую двери:
— Пожалуйста, прошу.
Важный — весь в чёрном, и сапоги начищены. Прошёл, и двери заперли.
Мы выкрались из своей комнаты, подошли на цыпочках к вешалке и гладим шубу. Щупаем хвостики. В это время приходит Яшка, соседний мальчишка, рыжий. Как был, в валенках впёрся и в башлыке.
— Вы что делаете?
Таня держит хвостик и спрашивает тихо:
— А как по-твоему: растёт так из меху хвостик или потом приделано?
А Рыжий орёт, как во дворе:
— А чего? Возьми да попробуй.
Таня говорит:
— Тише, дурак: там один важный пришёл.
Рыжий не унимается:
— А что такое? Говорить нельзя? Я не ругаюсь.
С валенок снег не сбил и следит мокрым.
— Возьми да потяни, и будет видать. Дура какая! Видать бабу… Вот он так сейчас. — И Рыжий кивнул мне и мигнул лихо.
Я сказал:
— Ну да, баба, — и дёрнул за хвостик.
Не очень сильно потянул: только начал. А хвостик — пак! — и оторвался.
Танька ахнула и руки сложила. А Рыжий стал кричать:
— Оторвал! Оторвал!
Я стал совать скорей этот хвостик назад в мех: думал, как-нибудь да пристанет. Он упал и лёг на пол. Такой пушистенький лежит. Я схватил его, и мы все побежали к нам в комнату.
Танька говорит:
— Я пойду к маме, реветь буду — ничего, может, и не будет.
Я говорю:
— Дура, не смей! Не говори. Никому не смей!
Рыжий смеётся, проклятый. Я сую хвостик ему в руку:
— Возьми, возьми, ты же говорил…
Он руку отдёрнул:
— Что ж, что говорил! А рвал-то не я! Мне какое дело!
Подтёр варежкой нос — и к двери.
Я Таньке говорю:
— Не смей реветь, не смей! А то сейчас спрашивать начнут, и всё пропало.
Она говорит и вот-вот заревёт:
— Пойдём посмотрим, может быть, незаметно? Вдруг незаметно?
Я держал хвостик в кулаке. Мы пошли к вешалке. И вот